— Правда, дочка, правда, — улыбалась Анна Савишна, умиленно узнавая в дочери отца, Платона Бутова. Только тот был не деловой, а Верочка — деловая.
В госпитале ей работалось хорошо, хоть и угнетала материальная ответственность. Белья много, за всем не углядишь. Когда пропадали вещи, Вера огорчалась, но ненадолго; бывает такой летний день: не в силах нахмуриться.
От Шунечки писем не было, это ее тревожило, но неунывание опять-таки побеждало: верила, что жив, вернется. В госпитале заводились у нее поклонники: сам главный был крепко неравнодушен. Идет Вера на работу, а он — петушком, петушком:
— Доброе утро, Вера Платоновна. Какая у вас улыбка прелестная. Сами вы, как доброе утро.
Верочка улыбается всеми белыми своими зубами, голубыми глазами, светлыми кудряшками-перманентом (остриглась, сделала завивку, при Шунечке не посмела бы…). И каждый человек, на которого эта улыбка падает, становится сразу добрей, веселей. Так ее и зовут на работе: «Верочка — доброе утро».
И вдруг — неожиданная встреча, прямо подарок судьбы. Пришла в хирургию со стопкой белья, а там — новая врачиха, небольшая, светлоглазая, кудрявая, не первой молодости, но с ямочками на щеках. Вера вгляделась и ахнула:
— Маша!
— Верка! — заорала Маша. — Черт тебя возьми, ну и огромная ты стала! Глазам не верю. Подымите мне веки…
И ну — обниматься. И целоваться вовсю, благо у обеих губы не крашены.
Кое-как, среди объятий и ликования, расспросили друг друга: кто и как живет? Маша — военврач, сюда попала случайно, по назначению. Живет одна с сыном. Замуж не вышла. Сыну уже девять, большой парень.
— А где же тот… женатый?
— Пропал в мути жизни. А ты все еще со своим Шунчиком?
— Он воюет, — серьезно ответила Вера. — Писем нет.
— А, — неопределенно, но уважительно сказала Маша.
— Живешь-то где?
— Угол снимаю. Пустили нас с Вовкой. Спим на одной койке, велик, брыкается. А так — ничего. Главное, работы много.
— Ну, вот что я тебе скажу, — заявила Вера. — Брось этот свой угол. Будешь жить у меня. Сегодня же переезжай. Слышишь?
— Слышу, безумная, дай опомниться. Снова смех и объятия.
Вечером зашли на квартиру к Маше, где она снимала угол. В комнате — три койки и раскладушка. На раскладушке сидел старый дед, перебирая крупу, а на угловой койке — тоненький мальчик, похожий на Машу, только сейчас уже выше ее, что стало видно, когда он встал и вытянулся. На голове богатой шапкой — светлые кудри. Спинка — прямая, статная, гордая, на матовых щеках — множество родинок. Глаза зеленые, полные озорного, критического веселья. Красивый мальчик…
— Мама, есть подкрепление? — спросил он.
— Есть, есть.
Маша вынула из противогаза ломоть хлеба и дала его мальчику. Он так и впился в него зубами, до самого носа ушел в кусок. Вера и Маша с уважением смотрели, как он ест. Не пустое дело…
Когда ломоть был съеден до последней крошки, подобранной с одеяла, мальчик обратил внимание на гостью и поглядел на нее с вежливым любопытством.
— Вова, — сказала она, — собирайся, поедешь с мамой жить ко мне.
Мальчик глядел на нее во все глаза. Они были не совсем зеленые, скорей серые, зелеными казались от иронии.
— Ну, как ты на это смотришь? — спросила Маша.
— Положительно, — ответил мальчик.
Часа через два они со всем скарбом (а его у Маши набралось— таки достаточно, несмотря на ее нелюбовь к вещам) вошли в хату над обрывом.
— Мама, — сказала Вера, — это Маша Смолина, моя самая большая подруга, а это ее сынок Вова. Они будут у нас жить.
Надо отдать справедливость Анне Савишне: она не удивилась, ничего не спросила. Сказала только: Доброму гостю хозяин рад.
А жили! Как они прекрасно и радостно жили, несмотря на трудности, на войну. Кое-как разместились. Вовке сначала вместо кровати поставили расписной сундук с жар-птицами и богатырями («Какое-то королевское ложе», — сказал он не без удовольствия), накрыв его сверху периной. Но мальчик, деятельный и ночью, имел обыкновение видеть воинственные сны, сползал вместе с периной на пол. Поэтому решили, что будет спать на полу сразу, без пересадки. А Вера с Машей спали в одной кровати, валетом; Маша-то была невелика, много места не занимала, Верочкины же большие, веселые ноги доставали до самого изголовья; по утрам, просыпаясь, Маша их приветствовала: «Здравствуйте, ножки! Как спалось?» По поводу этих ножек, размер сороковой, было у них много смеху: рассказывали сказку про «Золушку наоборот», потерявшую хрустальный башмачок, который был велик всем девушкам в королевстве. Утром Маша с Верой уходили в госпиталь, а Вовка — в школу. В военное время ученьем не переобременяли. Вернувшись, Вовка хозяйничал вместе с Анной Савишной, щепал лучину для самовара и между делом иронически ее просвещал. Впрочем, любил ее от души, называл «бабуля». Анна Савишна тоже его полюбила: чем-то он напоминал ей Ужика — верткой худобой, шутейными танцами (исполнял не без грации «танец обезьяны», прихлопывая себя ладонью сверху по кудрявой макушке). Конечно, сходство было неполное: Ужик был черен, Вовка — белокур, но это Анне Савишне не мешало ощущать его продолжением Ужика… Одно было горе — Вовка все время хотел есть, и накормить его досыта было вообще невозможно. Верочка с Машей приносили из госпиталя все, что могли: хлеб, кашу, суп, — он все съедал и все равно был голодный!
— Послушай, — сверкала на него глазами Маша, — это уже распущенность! Ел? Ел! Больше других? Больше других! Почему другие не голодные, а ты голодный?
— Особенность организма, — с деланной скромностью отвечал Вовка. — Человек не отвечает за свой организм.