Да, умеют же люди перевоспитывать… Но, видно, у нее, Веры, нет для этого душевного величия. И любви — главное, любви не хватает…
Полдороги у Веры навертывались слезы. Но к концу пути она с собой справилась и пришла в гостиницу как всегда-с веселой улыбкой. А там ее ждал сюрприз: приехал из-за границы знакомый дипломат, давний поклонник, и привез коробку чулок, духи и компактную пудру. Вера благодарила, смеялась, а в душе все сверлило: «Может быть, зря я так, круто…» Все-таки горчичное зернышко любви в ней еще оставалось…
Вернулась домой. Кораблева не было. Мать сидела на кухне, вязала чулок. Совсем недавно она этому научилась — говорила, для нервов. Спицы шевелились неодобрительно.
— Ну, как у вас тут, мама?
— А что у нас? Тихо. Свистал-свистал, тюрлюрлюкал, побрился, взял чемодан и ушел. Ко мне заглянул — попрощаться. «Спасибо, — говорит, — мамаша, не поминайте лихом. Простите, если не так». — «Бог простит», — говорю, а сама плачу…
Заплакала. Тут Веру что-то осенило:
— Послушай, мама, это ты ему деньги давала? Признавайся, ты?
Анна Савишна только голову опустила. Вера обняла ее за плечи и тоже заплакала.
— Дуры мы с тобой, дочка. Старая да молодая, а дурость одна.
Так, плачущими, застала их Маргарита Антоновна.
— О дорогая, я так вам сочувствую! Я-то знаю, что такое разбитое сердце…
— Ничего, — сказала Вера и выпрямилась. — Мое сердце не так-то легко разбить. Небьющееся мое сердце.
Вечером они с Маргаритой Антоновной раскладывали пасьянс (тоже для нервов). У той была заветная колода, привезенная из заграничной гастрольной поездки. Карты были тонкие, твердые, необычайно прочные (за три года не разлохматились, не загнулись по углам), но с какими-то неприятными, даже, пожалуй, преступными лицами персонажей — королей, дам и валетов («В этой колоде единственный порядочный человек — король пик», — говорила Маргарита Антоновна).
Пасьянс был сложный, редко выходивший, и начал уже выходить, когда кто-то постучался в наружную дверь. Стук был неуверенный, робкий. Вера пошла открывать. Это был Кораблев — без шапки, без чемодана, как стеной окруженный сивушным запахом. Редкий зачес на темени стоял дыбом.
— Все пропил. Можешь меня гнать на улицу. Подохну, как собака.
— Входи. Ложись спать.
— Ты ангел, — захныкал он.
— Нет, я не ангел.
И в самом деле, ангелом Вера не была… Назавтра, заняв денег у Маргариты Антоновны, купила ему билет на самолет и шапку. Собрала чемодан — старый, еще Шунечкин, довоенный, с железными оковками по углам, теперь таких не делают. Положила туда белье, тоже все Шунечкино — две рубашки, двое трусов, носки, полотенце. Подумавши, прибавила электробритву… Кораблев был тих и покорен, как нашкодившее дитя, заглядывал в чемодан и все повторял: «Ты ангел». Кажется, он не осознал толком, что его выгоняют. Вера проводила его на аэродром, для верности. Последний поцелуй — и вот уже дежурная уводит его к самолету. Он идет покорно, небольшими поломанными шагами и издали похож на несчастного ребенка. Вот уже и оторвался от земли самолет. Вера чувствует, как что-то у нее внутри именно отрывается с болью…
Недаром говорится: беда не приходит одна. Не успела Вера проводить, оторвать от души и оплакать Талю, как новая беда: заболела мать.
В Вериной жизни мать как-то само собой разумелась. Всегда рядом, со своей любовью, заботой, тишиной, с легкими войлочными шагами из комнаты в кухню, из кухни в комнату. С особым жестом искривленного указательного пальца, которым она как-то по-своему, наискось, держала иглу… Когда Анна Савишна заболела, мысль о том, что мать не вечна, застала Веру врасплох. А ведь не вечна. Никто не вечен…
Началось с того, что мать, всегда такая ходячая — век на ногах! — стала полеживать. Приготовит обед — и ляжет. Встретит Веру с работы, накормит ее с Маргаритой Антоновной — и ляжет.
— Обленилась я, дочка. Опять лежу.
— Ну что ты, мамочка, лежи, отдыхай. Посуду я перемою.
— Не дам, — трубила Маргарита Антоновна, — через мой труп! Это я буду мыть посуду!
Анна Савишна порывалась встать. Знала она, как моет посуду Маргарита Антоновна. Каждый раз тарелки либо чашки недосчитаешься…
— Лежи, мамочка, лежи. — Вера надевала клеенчатый фартук.
Анна Савишна покорно ложилась. Всегда кроткая, но твердая, она стала покорной, и это Веру тревожило. И еще худоба. Никогда не была полной, а сейчас совсем высохла.
— Мамочка, что у тебя болит?
— Ничего не болит. Лень напала. Вот что значит за чужой-то спиной жить.
— Давай сходим к врачу.
— Вот еще фокусы: к врачу! Да как я ему в глаза погляжу? От лени, скажет, матушка, лекарство еще не придумано…
Вера все же позвонила в поликлинику, просила врача на дом. Долго допытывались: какая температура, да сколько лет, да на что жалуется? Предложили прийти на прием. Вера настаивала — на дом. Наконец ей буркнули: «Будет врач», — и повесили трубку. Вера позвонила еще раз: «В котором часу?» — «Ждите в течение дня», — ответили ей, и сразу же короткие, раздраженные гудки… «Ну, можно ли так с людьми?» — думала Вера, положив трубку. Всеобщая, универсальная раздраженность на миг представилась ей как неодолимое зло…
Под вечер пришла участковый врач — серая, измученная, круги под глазами (этот вызов был у нее за день четырнадцатый). Осмотрела больную очень внимательно, хотя и сухо. Опять осведомилась, сколько лет, сказала: «Да, возраст…» Прописала порошки, спросила, где помыть руки. Вера ее отвела. Врач мыла руки долго и тщательно, как перед операцией, оглядывая каждый ноготь. Вера стояла рядом, держа полотенце, и размышляла: почему это надо мыть руки после осмотра, а не до, пока не поняла, что женщина так отдыхает. Что мытье рук для нее — блаженная передышка между двумя взлетами мучительного внимания. «А может ли для такой вот, измученной, работа быть игрой?» — подумала Вера и сама устыдилась. Не игра — подвиг, вот что это такое…